1. This is Default Slide Title

    You can completely customize Slide Background Image, Title, Text, Link URL and Text.

    Read more
  2. This is Default Slide Title

    You can completely customize Slide Background Image, Title, Text, Link URL and Text.

    Read more
  3. This is Default Slide Title

    You can completely customize Slide Background Image, Title, Text, Link URL and Text.

    Read more

Люди И. Меттер

У нас вы можете скачать книгу Люди И. Меттер в fb2, txt, PDF, EPUB, doc, rtf, jar, djvu, lrf!

Меттер Люди Проза И. Автор - бывший учитель, и может быть поэтому, его особенно волнует тема… — Советский писатель. Лицо его расплылось в широкую, радостную улыбку. А я-то — позавчера ждал, вчера… Рад. Милости прошу к нашему шалашу. Вошедший впереди… — Public Domain, формат: Достучаться до сердец людей. Экспорт словарей на сайты , сделанные на PHP,. Пометить текст и поделиться Искать во всех словарях Искать в переводах Искать в Интернете.

Поделиться ссылкой на выделенное Прямая ссылка: Ленинградское отделение" Формат: Дождливым пятничным вечером профессор Кембриджского уни верситета Эндрю Мартин находит решение самой сложной в мире математической задачи. Издание представляет собой альбом фотографий, объединенных темой "Люди". Дети очень любят рисовать, но не всегда знают, с чего начать. Мать угощала его чаем с сахарином. Он сидел за столом, церемонно подобрав коротенькие ноги в кальсонах под стул.

Кажется, у него была мания величия, но я этого не чувствовал. Очевидно, величие его не обременяло окружающих: В этом смысле деликатное безумие великого Воробейчикавыгодно отличалось от безумия нормальных людей. Ласково гладя меня по голове, он иногда бормотал речи, обращенные к Учредительному собранию.

Вероятно, каждая эпоха порождает своих сумасшедших: Человек сходит с ума на современную ему тему. За единственным решетчатым окном лечебницы Жданова и Гуревич металась в ночной рубашке растерзанная Соня: Привозили к нам больных с Поволжья — они сошли с ума от голода.

Их черные, обглоданные лица и мучительно безразличные, гигантские глаза пугали меня. Я и не подозревал тогда, что зимой сорок первого года в блокадном Ленинграде у меня у самого будет такое лицо. Ходил по нашему саду задумчивый молодой человек в белье и в студенческой фуражке.

Его звали Жорж Борман. С детской жестокостью мы сперва потешались над ним, но он обезоружил нас своей кротостью и недюжинным знанием математики. В саду, на песке, кончиком обструганной палочки Жоржик Борман, побочный сын знаменитого шоколадного фабриканта, тронувшийся от неразделенной любви, решал нам алгебраические задачи.

Сейчас, через сорок с лишним лет, после всего того, что я видел и в чем принимал участие, мне кажется, что на Черноглазовской был удивительно старомодный сумасшедший дом. Тамошние безумцы жили своей отдельной, сосредоточенной жизнью. Они бережно лелеяли свой бред внутри себя, не стремясь навязать его всему человечеству.

И спасибо за фотографии, которые вы мне прислали. Юношеские стихи Саши Белявского я тоже получил. Помните, каким щегольским, гортанным голосом он читал их?.. Саша уже учился на первом курсе филологического факультета, а меня уже в первый раз не приняли на медицинский.

Вдвоем мы сколотили группу малоспособных абитуриентов и за небольшую плату натаскивали их по программе средней школы. На мою долю пришлись точные науки, на Сашину — гуманитарные.

Вот тогда-то я и сделал для себя важное педагогическое открытие: Объясняя своим ученикам математические правила и физические законы, решая с ними примеры и задачи, я изнемогал от скудости своих познаний. Однако внезапно меня осеняло. Это случалось в ту секунду, когда я и сам доходил до сути. И моя наивная радость узнавания приобретала магнетическую силу. Мои ученики превращались в моих сообщников. Быть может, запоздалый дикарь, додумав-шийся до колеса, испытывал те же чувства.

Я калечил своих учеников напропалую, но они поступали в вузы, изумляя экзаменаторов необычностью методов рассуждения, граничивших с невежеством. Что касается меня самого, то каждую осень канцелярия медицинского института возвращала мои документы.

Отец определил меня подручным монтера в частную электротехническую мастерскую. Хозяин мастерской, нэпман, брал подряды в государственных учреждениях. Два мастера-электрика с двумя подручными выполняли эти подряды.

Таким образом, из нас, из четырех, выкачивалась прибавочная стоимость. Вероятно, она была очень невелика, ибо вся хозяйская мастерская помещалась в низкой, полутемной дворницкой.

Вдоль стены стоял длинный, неопрятный верстак, по углам валялись ломаные люстры, бра и настольные лампы. Когда подряды иссякали, мы чинили этот хлам. Хозяина я видел редко. Иногда он заходил в мастерскую, останавливался на пороге. Франтовато, не по возрасту одетый, в форменной инженерской фуражке, хотя инженером он вовсе и не был, хозяин обводил свою мастерскую печальными выпуклыми глазами.

Его толстое лицо оплывало на белоснежный воротничок, как свеча. Я был у него однажды дома: Неряшливо одетая, красивая и грубо-молодая, она распаривала мозоли, опустив маленькие крепкие ноги в таз. Лениво прочитав записку из моих рук, она сказала:. И дал мне полтора миллиона на одно пирожное. Прослужив у этого странного нэпмана год, я осенью, заполняя институтскую анкету, назвал себя рабочим.

Меня вызвали в приемную комиссию. Он посмотрел на меня — Это ты и есть подручный монтера? Мастер, с которым я работал, называл короткое замыкание — коротким замыканием. Но он был хороший мастер. Есть предложение — вернуть хлопцу документы. С тех пор, с юношеских лет, я не люблю свои документы. Я живу с ощущением, что в моих документах всегда что-то не в порядке.

Чего-то в них всегда не хватает. И то, чего недостает, оказывается самым главным. В ящиках моего письменного стола накопилось за долгие годы множество справок, удостоверений, пропусков и членских билетов. Если собрать все это воедино, запрограммировать и нанести на перфокарту, то будущая кибернетическая машина сочинила бы по этим данным не меня.

Саша Белявский был среди нас аристократом. Он переехал с Рыбной на Сумскую— на главную улицу города. Она называлась теперь улицей Карла Либкнехта. Павловскую площадь переименовали в площадь Розы Люксембург. Для нас это было не будничным переименованием, а близкими зарницами мировой революции. В квартире родителей Саше принадлежала отдельная комната с двумя коврами — над диваном и во весь пол.

На собственном письменном столе у него лежал большой нож слоновой кости. Сейчас такие ножи перевелись. Это было очень шикарно, когда Саша клал на свое колено новенькую пухлую книгу без переплета, отпечатанную на толстой серой бумаге, с неразрезанными листами, и, вложив нож слоновой кости между страницами, пилил им листы сперва по горизонтали, а потом по вертикали.

Бумажные опилки сыпались на его остро отутюженные брюки, он их аккуратно смахивал в подставленную ладошку. Когда мы потом читали эту книгу, нам казалось, что никто до нас ее не знал. Он знал несколько языков — даже турецкий. На турецком языке в Харькове можно было разговаривать только с чистильщиками сапог — айсорами. Свою мать он называл по имени — Любой. Его жизнь была так не похожа на мою, что я испытывал неловкость, попадая к нему в дом. Сергей Павлович ходил дома в суконном халате, длинные поясные кисти свисали до колен.

Ноги его были обуты в мягкие расшитые туфли. Черный дог, величиной с жеребенка, бродил по коврам, царственно распахивая лапой двери. С догом тоже беседовали по-английски. Мне казалось, что в доме Саши Белявского есть что-то ненастоящее. Я считал, что все они немножко прикидываются; даже важность пса была для меня напускной. Я легко представлял себе, что, когда в квартире Белявских нет посторонних, черный дог Рекс, отдыхая, превращается в дворнягу и жрет на кухне помои.

Вся наша компания бывала у Саши редко и неохотно. С нами были там вежливы и предупредительны, но что-то теснило нас в Сашином доме. То ли безупречный порядок и чистота, то ли Сергей Павлович, которого мы не понимали и стеснялись. Он разговаривал с нами изнурительно шутливо. Ему почему-то казалось, что больше всего на свете мы ценим иронию.

И отношения его с Сашей были ненатурально ироническими. Может быть, оба они полагали, что эта утомительная интонация подчеркивает их равноправную, чисто мужскую дружбу. Первое время я был восхищен этой вольностью обращения, но вскорости заметил, что, несмотря на незлобивость перебранок, в глазах Сергея Павловича, когда он посматривал на сына, мелькала какая-то странная, жалкая искательность.

Она была необычной у этого рослого, красивого и самоуверенного адвоката. Не знал я тогда, насколько сложны отношения Саши с отцом. Сергей Павлович жил вне дома широко и свободно. Женщины угорали от него. Но ему не везло — он всегда попадался. Опытный юрист влипал на пустяках.

Возвращаясь вечерами домой, перед тем как открыть дверь своей квартиры, он дотошно осматривал себя с макушки до каблуков, он убирал сытое и праздное выражение со своего лица, умело заменяя его усталым и озабоченным.

Однако ничто ему не помогало. От него чадно пахло чужими духами, чужой пудрой, острой кулинарией ресторана. В благополучном и элегантном доме Белявских было неспокойно. Я не догадывался об этом, но бывать там не любил.

Своих учеников мы с Сашей натаскивали в моем подвале. Они приходили к нам по объявлениям, которые я расклеивал на заборах. Учеников было не так уж много — человек пять-семь. Самым для них привлекательным в нашей педагогике была дешевизна: Саша выглядел солидней, поэтому он и вел начальные переговоры с родителями абитуриентов. Он был отлично одет и хорошо воспитан. Меня же можно было показывать ученикам, когда их отступление становилось уже невозможным. Я ходил в обносках своего среднего брата, который до меня донашивал вещи нашего старшего брата.

У отца была стойкая, мудрая формула — ею он отбивался от матери, когда она молила его купить мне обновку:. Единственное, что приобреталось для меня персонально, это дешевые белые хлопчатобумажные носки. Мать пробовала возражать против их цвета, но отец был неумолим.

Заведено было у нас в семье, что хозяйство вел отец. Не знаю, с чего это пошло, но к тому времени, когда я начал понимать уклад жизни, в доме распоряжался отец. Он покупал даже платья для матери. Он варил варенье и солил на зиму огурцы. Лудил и паял кастрюли.

Чистил и смазывал свой револьвер. За обеденным столом никто не смел садиться на отцовское место. В последний раз отец ударил меня, когда мне было семнадцать лет. Но я видел столько необъяснимого в жизни, что насмерть запутался в выводах. Встречались мне семьи, где детей воспитывали по совершеннейшим педагогическим методам. Однако приходил срок, и из ребенка вырастал подлец.

Я знал дома, где у подонков родителей появлялись на свет дети, которыми могло бы гордиться человечество. Условия, в которых я рос, мало соответствовали тому, о чем пишут в книгах по детской педагогике. И не потому, что они лживы. Есть в этих книгах один общий недостаток: Для того чтобы растить детей, скажем, методами Макаренко, надо быть Антоном Семеновичем.

Способ духовного воздействия на человека не может быть отторгнут от личности воспитателя. Метод должен быть внутри него, внутренне присущ именно ему. И повторить то, что делал Макаренко, тоже нельзя. В лучшем случае можно скопировать. Копия будет, больше или меньше, похожа на оригинал, но живой она не станет. Успех мог бы быть достигнут, если бы каждый воспитатель сумел сыграть самого Макаренко.

Всякая мать растит характер ребенка своим самодельным способом. Во всю силу своей неповторимой личности. Вот и пришло твое время, мама. Пусть люди узнают, какая ты была у меня хорошая.

Из трех своих сыновей ты всегда любила крепче всего того, кому было хуже всех. И мы всегда стояли в очередь к тебе, потому что кому-нибудь из нас непременно бывало плохо. Вспоминая мать, люди опрокидываются в свое детство. У меня не так. Я люблю тебя любовью взрослого сына. Я помню твое лицо, когда ты открывала мне дверь. Никто в мире не открывал мне дверь с таким счастливым лицом. Я стучался с улицы к тебе в окошко.

У дверей приходилось повременить — ты шла из комнаты, трудно опираясь на палку. Лучше мне не вспоминать едкий запах сырости в твоей квартире. Можно сойти с ума, мама, от сложностей жизни! Чем больше я живу на свете, тем сильнее увязаю в них. До тех пор, покуда я изумляюсь, я, быть может, остаюсь человеком. В людской мерзости самое страшное не мерзость, а привычка окружающих к ней. Никому больше не интересно слушать меня, мама. Женщины, слушавшие меня с интересом, делали это и с другими.

Друзья нынче озабоченные; они и сами ищут человека, который мог бы постичь их печаль. А для тебя я был единственный. Спасибо тебе за то, что ты меня не воспитывала. Ты просто была, и этого мне хватит на всю мою жизнь. В семнадцать лет я ослеп и оглох от любви. Мне и сейчас трудно представить себе, что я от нее освободился. В этом ознобе меня трепало пятнадцать лет кряду, вплоть до войны го года.

Время омывало меня весь этот срок, мне казалось, что я стою в нем по щиколотки. Точные ощущения сильной любви невозможно восстановить в памяти, как невозможно запомнить взрыв, чувство полета во сне, высокую температуру. Что бы я ни делал за эти пятнадцать лет, я делал либо для нее, либо против нее. Я потерял возможность совершать нейтральные поступки. Любовь стала моей профессией. С Катей Головановой мы познакомились по объявлению. В объявлении был указан адрес Белявского, но Саши не было дома в положенные часы, и Катя внезапно появилась у меня на Черноглазовской.

На мое горе, она вошла в нашу квартиру не вовремя: Его безумие наплывало на него волнами. И нынче он был на гребне своего сумасшествия. Обычно спокойный и деликатный, он нервно слонялся сейчас в своих потертых кальсонах по нашей столовой, завязки волочились за ним по полу. Воробейчик пошел прямо на нее, протянул ей свою липкую, немытую руку и отрывисто представился:.

Эта фраза была для него священной. Он отошел к восточной стене и, покрыв голову одной рукой, стал бормотать слова субботней молитвы. Теперь я мог подняться с дивана и подойти к Кате.

Меня разозлило, что она стала свидетельницей моего позора. Узнав, что ей нужны два студента согласно объявлению, я грубо сказал:.

У меня задолженность по этому предмету. Она села, а я стоял перед ней в белых носках. Воробейчик молился на восток, то повышая голос до крика, то лопоча страстным шепотом. Правда, папа бактериолог, но у нас дома бывают всякие доктора. Если вы мне откажете, мама найдет какого-нибудь старого кретина и я возненавижу физику навсегда.

Я не имел права брать этот урок. Задолженность Кати по физике намного превышала мои знания. Узнав, что это меня смущает, она упрямо мотнула головой. Катя жила в здании Харьковского медицинского общества. Подымаясь в ее квартиру, я затерялся на широкой парадной лестнице.

Толстые стенные зеркала повторяли мое изображение: Мне боязно было смотреть на него. Но я был горд тем, что его занесло на эту лестницу. Служебный день в здании закончился, просторные гулкие коридоры запутали меня. Резкий тошнотворный запах бил в нос: Из-за высоких, как ворота, дверей доносились порой странные пронзительные крики и писк; это кричали обезьяны и жаловались на свою судьбу морские свинки.

Я набрел наконец на дверь с медной дощечкой: Катина мать встретила меня нелюбезно — я не мог ей понравиться. Страдая оттого, что Федор Иванович ушел из Военно-медицинской академии и принял пост директора харьковского санбакинститута, Анна Гавриловна чувствовала себя в нашем городе униженной. Ей не нравилось все: Вдобавок ко всему этому — еврейский мальчишка-репетитор, которого привела в дом ее сумасбродная дочь. Анна Гавриловна не стала со мной церемониться.

Она тотчас дала мне понять, что я — ничтожество. Выяснилось под ее леденящим взглядом, что я не умею стоять, сидеть и передвигаться по комнате. Я громко пил чай. Я держал за столом вилку, как убийца.

Я делал ударения, от которых Анну Гавриловну пошатывало. К чести ее надо сказать, она не скрывала своего отвращения ко мне. Она даже долго не могла выговорить мое длинное имя — Боря и вместо этого называла меня коротко — молодой человек. Странно — я не обижался на нее. Недоброжелательство, выраженное в такой открытой форме, забавляло меня. Когда Анна Гавриловна особенно цепко впивалась в мой загривок, Катя кричала:. Наши занятия по физике шли успешно. Институтская программа нередко ставила меня в тупик, но вдвоем мы легко одолевали мое невежество.

Деньги, которые Анна Гавриловна, с оскорбительной церемонностью, вручала мне за урок, мы с Катей прогуливали. Мне было неприятно получать плату за счастье общения с Катей, я хотел отказаться от денег, но она возмутилась:. Не помню, когда я впервые объяснился ей в любви. За пятнадцать лет я делал это столько раз, что все мои объяснения слились в одно. Это было и на холмах Технологического сада — весь город темнел внизу в сумерках, и, когда я произнес свои слова, вспыхнул у наших ног Харьков, словно я подпалил его силой своего чувства.

Это было и на площади Розы Люксембург, и на улице Карла Либкнехта, в вонючих горбатых переулках, в подворотнях и парадных подъездах, в битком набитых трамваях, на подножках пригородных поездов. Это было в зиму, в осень, летом, весной. В солнце, в мороз, в слякоть. И в тот день, когда она с ним разошлась. И в ту минуту, когда я узнал, что у нее второй муж. И тогда, когда я женился. И всегда, когда мы лежали с ней в постели. Из всех человеческих чувств, пожалуй, труднее всего анализировать любовь.

Разложенная на свои мельчайшие частицы, она мертвеет. Расчлененная, она не складывается воедино. Мне потому и трудно рассказать о Кате, что свойства ее характера не дадут представления о том чуде, которое она собой являла для меня. Это не значит, что я ее сочинял. Я даже не был пристрастен к ней: Я только упрямо твердил:. Вероятно, я имел в виду, что любимая женщина состоит не только из черт своего характера. Между этими чертами есть какие-то неисследованные миры, видимые только влюбленному.

Так я и жил, словно идя по бесконечно длинному тоннелю, в конце которого светилась Катя. И когда эта жизнь стала мне невмоготу, я переехал в Ленинград. Шел тысяча девятьсот двадцать девятый год от рождества Христова и двадцатый год со дня моего рождения.

Мама уложила в мой чемодан две простыни, три смены белья, пару брюк и одну стираную толстовку. Накануне своего отъезда я пришел к Кате. Она не знала, что я уезжаю. Это известие я берег до последней секунды, нисколько не надеясь, что оно хоть как-нибудь изменит мою судьбу. Да и на что я мог рассчитывать? Мне только хотелось увидеть ужас в Катиных глазах, когда она услышит, что завтра меня здесь не будет. Через тридцать лет я приехал в Харьков без всякого дела. Обычно свидание со своей юностью трогательно.

Дома и дворы кажутся меньше. Все видится иначе, нежели прежде. Со мной этого не произошло. Бродя по городу, я пытался вызвать, как духов, давние воспоминания. Но улицы и дома были немы со мной.

Даже запахи и звуки — эти стойкие вехи человеческой памяти — утратили свою мощь. Я ходил по рядовому областному центру — столица моей биографии исчезла. Быть может, это объясняется тем, что меня к тому времени завалило обломками. Мне было не выбраться из-под них навстречу прошлому. Оказалось, что я не повзрослел, не вырос, не постарел — я был иной. Моя юность оказалась некомплектной, она принадлежала кому-то другому.

Мне кажется, что многие нынешние старики испытывают то же чувство. Их жизнь так же некомплектна. Брюки не подходят к пиджаку — они разного цвета и фасона.

Я уехал на другой день, послав ей с вокзала прощальную телеграмму. Когда телеграфистка считала слова, я встал перед окошком так, чтобы не было видно моего лица. Это случалось со мной постоянно: Я непременно приеду к вам в Самарканд, дорогая Зинаида Борисовна. Еще раз спасибо за приглашение. Письмо от Сергея Павловича я получил и тотчас ответил ему. Он пишет мне, что переслал вам фронтовые дневники Саши.

Пожалуйста, сохраните их у себя до моего приезда. Что касается вашей просьбы, Зинаида Борисовна, то винюсь: Если бы это необходимо было для вас, то, конечно же, я написал бы всем тем приятелям моего детства, которых вы перечислили в своем последнем письме.

Но, насколько я понял, вы считаете, что это необходимо для меня. А я не ощущаю этой необходимости. Мне поздно заводить новые дружбы и возобновлять старые. В том и в другом случае я вынужден распахиваться заново и заново же оценивать то, что раскрывается мне. В моем возрасте лепишься к друзьям, которые уже знают, как я поступлю и что подумаю.

Нет, Зинаида Борисовна, прерванная юношеская дружба редко склеивается заново. Даже реже, по-моему, нежели складывается новая. Хотя бы потому, что от прежней дружбы всегда ждешь больше, чем она в силах дать. В прошлом году я ездил в Ростов. Институтская аудитория, в которой я читал свою лекцию, была полупуста. Донская июльская жара загнала в прохладное здание случайных людей. Моя лекция, по-видимому, мало их интересовала. Настроение слушателей передавалось и мне — я поспешно и вяло закруглился.

Вопросов, ко мне не было. Однако, направившись к выходу, я увидел, что в дверях меня ждет какая-то старуха. Когда я поравнялся с ней, она тихо спросила:.

Она посмотрела на меня, смущенно и печально улыбаясь. Так умела улыбаться только Валя Снегирева, моя бывшая жена, когда я ей врал. Мы прожили с ней неполный год, почти сорок лет назад.

Сейчас передо мной в дверях стояла бесформенная старая женщина с авоськой в руках, И я понимал, что перед ней стоит вспотевший от усталости, поношенный старик. Чувство вины, которое я всегда по отношению к ней испытывал, вонзилось в меня тотчас. Я схватил ее за руку и стал бессвязно лепетать.

Я сказал ей, что она ни капельки не изменилась. Мы вышли на раскаленный добела бульвар. Даже голубое небо выгорело от жары. Боже ты мой, что можно было рассказывать обо мне! В двадцать два года я женился на ней походя.

Мы прожили вместе десять месяцев, и каждый день этого срока был для нее мукой. С фанатической жестокостью я пытал ее своей любовью к Кате.

Мне почему-то казалось, что так честнее. Я слишком поздно заметил, чего это ей стоит. Сейчас нас выбросило на ростовский бульвар, под акации. Притихшие пенсионеры доживали рядом на скамьях. Они безучастно посматривали на нас, мы — на них, не в силах представить себе, какие страсти сшибались у каждого из нас за спиной.

И по аллеям бродили молодые люди, о которых мы небрежно и презрительно думали, что судьбы их проще и легче. Я сошелся с ней пьяный, на вечеринке, приехав к родителям в отпуск в Харьков. Замыканный ссорами с Катей, я старался заткнуть ту рану, из которой хлестала моя любовь.

Мне казалось, что надо заткнуть ее на скорую руку, как попало. Тут же, под утро, я объявил своим товарищам, что женюсь на Вале. Тосик Зунин отвел меня в сторону и сказал извиняющимся голосом:. Он поднялся на цыпочки, взял меня своими слабыми руками за плечи и придвинул к себе. Узнав, что я собираюсь жениться, моя мать пригласила Валю к обеду.

Отец был в отъезде. Братья два года назад уехали в Ленинград. На обед было приготовлено самое вкусное блюдо — начиненные мукой и жиром коровьи кишки.

Мы сидели за просторным столом втроем, мать подкладывала в Валину тарелку самые румяные куски. Я знаю своего сына — он вас бросит. Мне неловко выдавать его тайну…. Сдавая мне темную комнату прислуги рядом с кухней, он прежде всего пригласил меня в уборную и показал, как надо спускать воду в унитаз.

Его усатая жена предупредила меня, что я не должен пользоваться парадным ходом и ванной. В квартире было тихо, как в погребе. Из хозяйских комнат не доносилось ни звука. Обутые в войлоаные туфли, супруги бесшумно бродили по квартире, неотвратимо появляясь за моей спиной. Перед сном до меня доносился скрежет запоров, звяканье цепей и разноголосое щелканье замков.

На ночь хозяева закрывались внутри квартиры и от меня. Мне казалось, им не скучно жить в этом лютом одиночестве: Конвоируемый этими чувствами, он занят круглые сутки. Разложив в пустых папиросных коробках деньги, привезенные из дома, я судорожно готовился к экзаменам в институт. Всю свою жалкую наличность я разменял в магазинах на девяносто равных порций — по рублю в день. Аккуратно сложенные, эти рубли соблазняли меня донельзя. И чтобы выстоять, я ограничил свои прогулки тоскливыми маршрутами: На этот раз я срезался на первом же экзамене по литературе.

Я написал, что это скучный роман, в котором нет ни одного запоминающегося героя. Расчесанный собственным свободомыслием, я наивно трепал своими молочными зубами произведение, считавшееся классическим. Исхожено здесь было, избегано, исстояно, изъезжено. И на извозчиках, и на трамваях, и на машинах, и на чем попало. В доме шестьдесят семь — проходной двор.

Дворник — сукин сын и трус. В семьдесят пятом номере, в первом этаже три ступеньки вниз, поддувало-буфет. Закрыть бы его к чертям, сколько раз докладывал, писал рапорты. На ходу он отдыхал. Он был рад, что все эти люди не знают подробностей его трудной работы. Тридцать лет назад она ужаснула его, он жил первые месяцы притихший от изумления и злости, а потом постепенно привык отделять все то, с чем приходилось сталкиваться в Управлении, в тюрьмах, на допросах, от нормальной жизни человечества.

Это умение отделять давалось с таким трудом, что иногда трещала голова, словно в ней со скрежетом приходилось передвигать какие-то шестеренки и рычаги. Сперва он начал было всех подряд подозревать. В каждом человеке ему чудился преступник. От этой постоянной подозрительности он уставал и начинал презирать самого себя.

Понемногу подозрительность ушла, и ее место заняло чувство, что, в общем, многие люди вовсе не такие, какими они хотели бы казаться. И сейчас, идя по улице, он иногда задерживался взглядом на каком-нибудь человеке, осматривал по привычке его лицо, походку, манеры.

Никаких выводов Городулин не делал и, вероятно, даже удивился бы, если б ему сказали, что он внимательно рассматривает людей.

Categories: класс.